переводы
Вспоминая Барта
Перевод эссе Сьюзен Зонтаг
Автор перевода: Алина Мишина
Редактор перевода: Константин Митрошенков
Оригинальный текст: www.nybooks.com/articles/1980/05/15/remembering-barthes/
Публикация: 12/11/18
103 года назад, 12 ноября 1915 года родился Ролан Барт. Мы решили сделать себе и читателям небольшой подарок и перевели эссе американской писательницы Сьюзен Сонтаг «Вспоминая Барта». Перебирая общеизвестные факты и личные воспоминания, авторка пытается ответить самой себе на вопрос: кем же всё-таки был Ролан Барт?
Ролану Барту было шестьдесят четыре года, когда он умер на прошлой неделе. Его карьера была моложе, чем этот возраст предполагает, потому как свою первую книгу он опубликовал в тридцать семь лет. После этого запоздалого старта было много книг и много тем. Казалось, Барт может генерировать идеи обо всём. Поставь перед ним коробку из-под сигар, и у него появится одна, две, множество идей — маленькое эссе. Это был не вопрос знания (он не мог знать много о некоторых темах, на которые писал), но вопрос бдительности, дотошного транскрибирования того, что может быть помыслено о чём угодно, попавшем в поток восприятия. У Барта всегда находилась некая сетка классификации, в которую можно было поместить феномен.

В молодости Барт занимался университетским театральным кружком, писал обзоры на пьесы. И нечто театральное — глубокая любовь к выступлениям — окрасило его работу, когда он полноценно начал свой писательский путь. Его чувство идей было драматургическим: одна идея всегда соперничала с другой. Окунувшись в вырождающуюся французскую интеллектуальную сцену, он выступил против её традиционного врага. Флобер называл это «принятыми идеями», ставшими известными как «буржуазная» ментальность; марксисты разносили это понятием ложного сознания, а сартрианцы критиковали через концепцию плохой веры; Барт, изучавший в университете классическую литературу, заклеймил это как «doxa» (сложившееся мнение).

Он начал в послевоенные годы, находясь в тени поставленных Сартром вопросов морали, с манифеста о том, что такое литература («Нулевая степень письма») и остроумных портретов идолов буржуазного племени (статьи, собранные в «Мифологиях»). Все его труды полемичны. Однако самый глубокий импульс бартовского темперамента не был боевым. Он был воспевающим. Изобличительные набеги, которые предполагали готовность к сопротивлению со стороны лицемерия, бессмысленности и глупости, постепенно прекратились. Его больше интересовало восхваление и распространение своих страстей. Он систематизировал ликование и искренний спектакль человеческого разума.

Его очаровывали мыслительные классификации. Так возникла скандальная книга «Сад, Фурье, Лойола». Работа сравнивала этих троих как бесстрашных поборников фантазии, помешанных классификаторов собственных помешательств, уничтожая все вопросы существа, которые делали эти фигуры несопоставимыми. Барт не был модернистом в своих вкусах (несмотря на тенденциозное спонсирование таких аватаров литературного модернизма в Париже, как Роб-Грийе и Филипп Соллерс), но он был критиком-модернистом. Он был безответственным, игривым формалистом, превращавшим литературу в разговор о ней. В работах его стимулировали вещи, которые эти работы защищали, и их системы сопротивления. Барт сознательно интересовался извращённым (он придерживался старомодного взгляда, согласно которому извращённое есть освобождающее).

Всё, что он писал, было интересным: живым, стремительным, плотным, острым. Большинство его книг — это собрания эссе. (Среди исключений — ранняя полемическая работа о Расине. Эта книга нехарактерной для Барта длины и ясности изложения, посвящена семиологии рекламы моды. Он написал её, чтобы оплатить академические задолженности. Работа состоит из нескольких виртуозных эссе). Он не создал ничего, что можно было бы назвать «ювенилией». Элегантный, взыскательный голос присутствовал с самого начала. Его ритм увеличился в последнее десятилетие, каждый год или два публиковалась новая книга. Сама его мысль была высокоскоростной. В последних книгах форма эссе раскололась, разрушая сдержанное отношение автора к «Я». Письмо взяло на себя свободы и риски записной книжки. В «S/Z» Барт с упрямо изобретательным текстовым блеском восстановил новеллу Бальзака. К книге «Сад, Фурье, Лойола» он добавил ослепительные приложения Босха; сверхфикционная пиротехника обмена между текстом и фотографиями, между текстом и полускрытыми ссылками к автобиографическим записям; торжество иллюзорности в его последней книге (о фотографии), опубликованной два месяца назад.

Барт был особенно чувствителен к очарованию проникновенной записи — фотографии. Из всех фотографий, которые он выбрал для «Ролан Барт о Ролане Барте», возможно, самая трогательная изображает крупного ребенка — десятилетнего Барта. Молодая мама несёт его, а он держится за неё (Барт назвал эту фотографию «Просьба о любви»). У Барта была любовная связь с реальностью — и с письмом, что для него было тем же самым. Он писал обо всём. Осаждённый просьбами написать отдельные работы, он принимал столько просьб, сколько мог. Он хотел быть и часто был соблазнён темой. (Соблазнение само всё чаще и чаще становилось его темой). Как все писатели, он жаловался, что переутомляется, слишком часто прислушивается к просьбам, отстаёт, однако на самом деле он был одним из самых дисциплинированных, надежных и страстных авторов, что я знала. Он находил время, чтобы давать много красноречивых и интеллектуально изобретательных интервью.

Барт как читатель был скрупулёзным, но не жадным. Почти обо всём, что он читал, он потом писал, поэтому можно предположить, что если он о чём-то не написал, то скорее всего он этого не прочёл. Он не был космополитом, как многие французские интеллектуалы (за исключением его любимого Жида). Он не мог похвастаться хорошим знанием иностранных языков и прочитал мало иностранной литературы, даже в переводе. Из всей иностранной литературы его тронула, кажется, только немецкая. Брехт пробудил в нём ранний и мощный интерес. В последнее время горе, осторожно описанное в «Речи влюбленного», привело его к «Страданиям юного Вертера» и к романсам. Он, однако, не был достаточно любопытен для того, чтобы чтение вмешивалось в его письмо.

Ему нравилось быть знаменитым, и он хитроумно поддерживал это удовольствие. Во Франции он часто появлялся на телевидении, а «Речь влюбленного» стала бестселлером. Несмотря на это, он рассказывал, как жутко было каждый раз находить своё имя, листая журнал или газету. Его ощущение приватности выражалось экзгибиционистски. Когда он писал о себе, то часто использовал третье лицо, как будто относясь к себе как к вымыслу. Его поздние работы содержат много тщательного саморазоблачения, но всегда в спекулятивной форме (никаких анекдотов о себе, несущем идею в зубах), и утончённого размышления о личном. Последняя статья, которую он опубликовал, была посвящена ведению дневника. Всё его творчество — невероятно сложное предприятие по самоописанию.
Ничто не избежало внимания этого ярого и изобретательного ученика, познающего самого себя: еда, цвета, запахи, которые ему нравились; то, как он читал. Он заметил однажды на лекции в Париже, что прилежные читатели подпадают под две категории: одни делают подчёркивания в своих книгах, другие — нет. Он сказал, что сам принадлежит ко второй группе: он никогда не делал пометок в книгах, о которых планировал писать, но переписывал важные отрывки на отдельные карточки. Я забыла теорию, которую он связал с этим предпочтением, поэтому создам собственную. Я связываю неприятие к пометкам в книгах с его серьёзным занятием рисованием. Это было для него способом письма. Изобразительное искусство, которое привлекало его, пришло из языка и было действительно вариантом письма. Он написал эссе об алфавите Эрте, основанном на человеческих фигурах, и о каллиграфических картинах Рекишо и Твомбли. Его предпочтение напоминает эту избитую метафору «a body of work» — на телах (bodies) любимых обычно не пишут.

Пылкое неприятие Бартом нравоучений стало более явным в последние годы. После нескольких десятилетий послушного соответствия благоразумным (то есть левым) позициям, эстет открылся миру в 1974 году, когда поехал в Китай с несколькими близкими друзьями и литературными союзниками-маоистами. Позже на скудных трёх страницах он написал о своём возвращении, сказав, что морализаторство его не впечатлило, а культурная однородность и асексуальность наскучили. Творчество Барта, как и творчество Уайлда и Валери, вкладывает положительный смысл в бытие эстетом. Большая часть его последних работ — торжество разумности чувств и текстов об ощущениях. Защищая чувства, он никогда не предавал разум. Барт не принимал клише романтизма о противостоянии умственного и чувственного восприятия.

Творчество Барта — о грусти превозмогаемой или отрицаемой. Он изначально решил, что ко всему можно относиться как к системе — к речи, к набору классификаций. Так как всё было системой, всё можно было преодолеть. Но со временем он устал от систем. Его разум был слишком проворным, слишком амбициозным, слишком склонным к риску. В последние годы Барт казался более тревожным и уязвимым — именно тогда, когда он стал наиболее продуктивным. По собственным наблюдениям, он всегда «успешно работал под эгидой какой-либо великой системы (Маркс, Сартр, Брехт, семиология, текст). Сейчас ему кажется, что он пишет более открыто, более беззащитно…». Он очистил себя от мастеров и их идей, из которых извлекал пищу («Для того, чтобы говорить, нужно опираться на другие тексты», — как он объяснял), только для того, чтобы находиться в собственной тени. Он стал своим собственным великим писателем. Он неустанно посещал секции семидневной конференции 1977 года, посвящённой его работам, комментируя, слегка вмешиваясь, получая удовольствие. Он опубликовал обзор своей спекулятивной книги о самом себе («Барт о Барте о Барте»). Он стал пастухом стада самого себя.

Его неопределённые мучения и чувство неуверенности были признаны с утешительным намеком на то, что он находится на пороге великого приключения. Когда Барт был в Нью-Йорке полтора года назад, он публично, с почти трепетной смелостью, заявил о намерении написать роман. Не роман, который можно было бы ожидать от критика, на некоторое время сделавшего Роба-Грийе центральной фигурой современной литературы, от писателя, чьи самые замечательные книги («Ролан Барт о Ролане Барте» и «Речь влюбленного») сами по себе стали триумфом модернистской художественной литературы в традиции, начатой Рильке в «Записках Мальте Лауридса Бригге», которая была пересечением художественной литературы, эссеистской спекуляции и автобиографии скорее в виде линейных дневниковых записей, нежели в линейно-нарративной форме. Нет, не модернистский роман, а «настоящий» роман, по его словам. Как у Пруста.

С глазу на глаз Барт говорил о желании спуститься с академической вершины (он был председателем Collège de France с 1977 года), чтобы посвятить себя написанию романа, и о своей тревоге (с первого взгляда необоснованной) относительно материальной безопасности в случае увольнения с преподавательской должности. Смерть матери два года назад стала для него сильнейшим ударом. Он вспоминал, что только после смерти матери Пруст смог начать писать «В поисках утраченного времени». Надежда найти источник силы в опустошающей скорби была характерна для него.

Когда он иногда писал сам о себе в третьем лице, то говорил так, будто у него не было возраста, и упоминал своё будущее так, будто он был намного моложе (в каком-то смысле это было правдой). Он жаждал величия, однако, как он написал в «Ролан Барт о Ролане Барте», постоянно чувствовал опасность «рецессии, когда, „предоставленный самому себе“, он оказывается чем-то ничтожным и старым»[1]. В его темпераменте и неустанной тонкости ума было что-то, напоминающее Генри Джеймса. Драматургия идей уступала драматургии чувства. Его глубочайшие интересы лежали в области вещей наиболее невыразимых. В амбициях Барта, как и в его неуверенности в себе, было что-то от джеймсовского пафоса. Если бы он и смог написать великий роман, скорее всего он походил бы больше на позднего Джеймса, чем на Пруста.

Было сложно определить возраст Барта. Казалось, возраста у него не было вовсе — в соответствии с тем, что хронология его жизни была вся набекрень. Барт хоть и проводил много времени с молодёжью, но никогда не затрагивал ничего молодёжного, никаких современных неформальных тенденций. Однако он не казался старым, хотя его движения и были медленными, а одеяние — профессорским. Это было тело, которое знало, как отдыхать: как однажды заметил Гарсия Маркес, писатель должен знать, как отдыхать. Барт был очень трудолюбивым человеком, но также и сибаритом. Он сильно, по-деловому, беспокоился о регулярности собственного рациона удовольствия. В молодости он долго болел (туберкулезом). Складывалось впечатление, что он врос в своё тело сравнительно поздно — так же, как и в свой ум и в свою продуктивность. Он позволял себе чувственные откровения зарубежом (в Марокко, в Японии). Постепенно, несколько запоздало, он осознал значительные сексуальные привилегии, которыми человек его предпочтений и уровня известности мог располагать. В нём было что-то детское: в его тоскливости, пухлом теле, мягком голосе и красивой коже, а также в его эгоцентричности. Ему нравилось задерживаться в кафе со студентами. Он хотел, чтобы его приглашали в бары и на дискотеки. Однако, оставляя половые связи в стороне, его интерес к тебе как правило был твоим интересом к нему. («Ah, Susan. Toujours fidèle»[2], — такими словами он нежно поприветствовал меня, когда мы виделись в последний раз. Была таковой и остаюсь).

Он доказывал свою детскость убеждённостью, которую он разделял с Борхесом, в том, что чтение — это форма счастья, форма радости. В этом заявлении было также что-то менее невинное, мощь зрелой сексуальной крикливости. Он бросился в изобретение смысла, будучи в поиске удовольствия. И то, и другое было определено: чтение как jouissance (французское слово для обозначения радости, которое также означает эякуляцию); удовольствие от текста. Это тоже было типично. Он был сластолюбцем ума, но также и великим миротворцем. Его мало занимал трагизм. Он всегда находил возможности в неудачах. Хотя Барт и озвучивает многие извечные темы современной культурной критики, он был кем угодно, но не паникёром. В его работах нет образов последнего суда, гибели цивилизации или неизбежного варварства. Это даже не элегия. Будучи во многом старомодным, Барт ностальгировал по манерам и грамотности старого буржуазного порядка. Однако он также нашёл многое, что примирило его с современностью.

Барт был невероятно любезным, немногословным, стойким человеком. Он презирал жестокость. У него были красивые глаза (то же, что и грустные). Было что-то грустное и в его разговорах об удовольствии. «Речь влюбленного» — очень грустная книга. Но он познал также экстаз и хотел восславить его. Он очень любил жизнь и отрицал смерть. Своим ненаписанным романом, по собственным словам, он собирался вознести хвалу жизни и выразить благодарность за существование. В серьёзном занятии удовольствием, в великолепной игре его ума всегда, однако, присутствовала подоплёка пафоса, ставшая теперь более ощутимой из-за преждевременной и унизительной смерти.
Примечания:

[1] Цит. по «Ролан Барт о Ролане Барте» Ad Marginem, пер. С. Зенкина, с. 107
[2] «Ах, Сьюзан. Всегда преданная»