Помогите развивать независимый студенческий журнал — оформите пожертвование.
Close




Лакан как подкастер
Рецензия на книгу Александра Смулянского «Исчезающая теория»
Автор: Валентин Голев
Редакторы: Влад Ростилов и Константин Митрошенков
Иллюстрации: Vera Koss

Выходные данные: Смулянский А. Исчезающая теория. Книга о ключевых фигурах континентальной философии. — М.: Рипол-Классик, 2021. — 496 с.
Публикация: 10/08/2021
У философа и психоаналитика Александра Смулянского вышла новая книга «Исчезающая теория», основой для которой послужил курс лекций о ключевых фигурах континентальной философии: Мишеле Фуко, Жаке Лакане, Жаке Деррида и Славое Жижеке. Смулянский рассматривает всех четырех авторов как представителей структурализма и доказывает, что их идеи сохраняют актуальность и в современном контексте. Автор телеграм-канала «roguelike_theory» Валентин Голев прочитал «Исчезающую теорию» и рассказывает о «теории признания» Смулянского и публичной речи интеллектуалов в эпоху биткоина и тиктока.
«И что вы делаете с тем, что я вам говорю?» — задается вопросом Лакан, подводя итог одному из семинаров серии «Изнанка психоанализа» (i), посвященному знанию и его политической роли. «Вы записываете все это своими приборчиками, а потом устраиваете ужин и зовете всех так: У нас кассета с Лаканом». Не спросить ли нам прямо — можно ли считать Лакана подкастером? А точнее — сколько лайков собрали бы его записи, опубликуй он их сейчас?

В своей новой книге «Исчезающая теория» Александр Смулянский продолжает исследовать публичную речь, на этот раз обращаясь к высказываниям философов и психоаналитиков. В «Желании одержимого» (2016) речь шла о понятии признания, этой таинственной энергии публичного дискурса, и той тревоге, тех усилиях и фантазиях, на которые оно обрекает одержимых невротиков. В «Метафоре Отца…» (2019) Смулянский исследует речь истеричек (в психоаналитическом смысле этого слова), которые тоже участвуют в публичной речи, но совсем другим способом, с другими целями и эффектами. В «Исчезающей теории» он говорит о самом знании, которое эти два вида невротиков гоняют между собой. Здесь знание работает в точности как психоаналитический объект в строгом клиническом значении этого слова. Для иллюстрации психоаналитического подхода к знанию Смулянский возвращается к четырем важным континентальным мыслителям второй половины XX века — начала XXI века (Фуко, Лакану, Деррида и Жижеку), чьи идеи, как демонстрирует автор, так и не были в полной мере поняты читателями. Смулянский не прибегает к пристальному чтению текстов — этот потрепанный метод имеет свои ограничения — а рассматривает те эффекты, которые публичные высказывания этих мыслителей производили на слушателей и читателей.

Такой подход открывает немало нового в трудах Фуко, Лакана, Деррида и Жижека. Но он все равно представляется недостаточным, особенно в свете теории признания, которую Смулянский разрабатывал в предыдущих трудах. В «Желании одержимого», первой большой книге автора, мы познакомились с жаждущим признания обсессиком, обиженным на некую знаменитую персону, чье бестолковое, как ему кажется, поведение, создает угрозу публичного «разоблачения». Вера обсессика в способность признания решить все его проблемы и невозможность просто наблюдать за тем, как оступается эта фигура, толкает его на действие. Он пытается быстрым движением занять ее высокое место, в своих глазах перехитрив всех вокруг. Во второй книге («Метафоре Отца…») Смулянский изучал стремящегося к всеобщему признанию истерического субъекта, жизненная задача которого — достучаться до Другого, заставить его увидеть свои очевидные ошибки, особенно моральные промахи, но не как нарушения универсальных законов, а как предательство собственного желания. Истерик не выносит того, что он рассматривает как чужие попытки удержать, ограничить себя, отказавшись от того утопического пути, который истерику как «первопроходцу» так отчетливо виден. Сам истерик не хочет следовать этим путем, а лишь толкает на него Другого. Признание, которого требует истерик — признание себя как загадки — напрямую связано с признанием Другим непонимания своего собственного желания.

Итак, в теории Смулянского признание рассматривается как принципиальная организующая сила в обществе. Отсюда его интерес к публичной речи, которая в этом свете оказывается не просто одним из множества человеческих занятий, но источником фундаментальных проблем. Он также говорит о желании как способе дифференцироваться, получить особое место в этом поле признания, как о попытке желать чего-то достаточно необычного. Его подход помещает желание между языком (порождающим слова ради выражения все более и более уникального) и товарной формой (превращающей объекты нужды в объекты, немного отличающиеся от всех остальных). Эта сила властвует над нами потому, что мы не понимаем ее природу — в «Желании одержимого» мы находим немало остроумных наблюдений, демонстрирующих, что все то, что кажется нам законами признания, правилами игры в этом поле, является лишь нашей фантазией. Читая эту книгу, мы с удовольствием смеемся над невротиками (в том числе над самими собой), которые навязчиво изобретают законы вкуса, правила риторики, предъявляют разнообразные и довольно абсурдные требования к мышлению и творчеству. В «Исчезающей теории», однако, Смулянский как будто бы возвращается к наивному подходу к признанию, делая время от времени разного рода заявления, которые легко раскритиковать с позиций, изложенных в «Желании одержимого». Да и сам метод новой книги Смулянского — комментарии к тому, как «читатели», «слушатели» и «публика» понимают ту или иную речь — в режиме подозрения к тому, что объявляется общеизвестным и общепризнанным — даже к самому процессу порождения этих категорий — наводит на вопрос о том, кто именно и зачем придумал этих читателей и навязал им какое-то единство. Режим комментариев к чужим мнениям, дискурсивной реакции, не направленной на какое-либо конкретное мнение — это важное средство в арсенале современного публичного мыслителя, позволяющее легко продолжать свою речь, не испытывая необходимости ее оправдывать. Но у него есть и свои недостатки, в первую очередь — наблюдения становятся лишены всякого ясного центра в результате распада речи. Одновременно с этим фрагментируется и производство теории.

Исследованию Смулянского не хватает, на мой взгляд, диалектического хода, который бы возвращал для нас теорию признания с какой-то другой, материалистической стороны. Написав очень мудрые и своевременные книги об истории и современном состоянии признания, публичной речи и знания, Смулянский избегает вопроса о том, в чем именно это современное состояние заключается. В этих книгах мы как будто бы продолжаем жить в том же мире, в котором Лакана записывали на пленку и слушали на вечеринках — ну и что, разве он не может быть инфлюэнсером? — или инфлюенсеры не считаются, и настоящую публичную речь все еще ведут на каких-то там семинарах? Диалектический ход, который кажется здесь мне совершенно естественным (и не чуждым ни одному из четырех обсуждаемых в книге мыслителей) — рассмотреть производственные отношения, которые стоят за публичной речью — Смулянским игнорируется. И все-таки очевидно, что публичная речь ныне стремительно теряет тот облик, который нам знаком с времен исследований канонов, классических образований, больших литератур. Это связано с тем, в каком способе производства (и потребления) она сейчас участвует. И, конечно, изменения в публичной речи напрямую связаны с изменениями в отношениях со знанием, которые нам волей-неволей приходится замечать.

Смулянский указывает на современную одержимость публичной речью: сейчас даже самые частные высказывания зачастую приобретают публичный характер. Но экономика, стоящая за происходящим, его практически не интересует. В этом смысле, как публично высказывающийся, он и сам забывает о своем акте высказывания. Этот акт очень трудно отделить от тех формальных и экономических обстоятельств, которые даже на самом непосредственном уровне — не говоря уж о более серьезных обстоятельствах, о которых я скажу позже, — влияют на нашу речь и на то, что с ней потом происходит. Я имею в виду, в первую очередь, законы формы, которые стремительно возвращаются к нам. Основной литературной формой Нового времени был роман, который по своей сути отрицал любую форму со всеми ее законами и, в отличие, например, от трагедии, позволял кичиться своей свободой. В наше время речь вновь идет о фрагментарных и произвольно ограниченных формах вроде твитов с лимитом в 140 символов, или 15-секундных видео с разрешением 1080×1920 в Тик-Токе, со всеми сопутствующими атрибутами вроде кнопки для «лайка». Но дело не просто в популярности технологий, необходимость в такого рода формах зрела уже давно: уже Ницше — который, собственно, и начал свои исследования с чуткого анализа взаимосвязей между устройством общества и характерными для него литературными формами, — понимал, что пора переходить на фрагменты. Игнорировать эти формы ради привычной анти-формальной свободы было бы так же наивно, как и прописывать хор в модерновой пьесе, думая, что это превращает ее в древнегреческую трагедию. Напротив — само такого рода формальное извращение возможно лишь благодаря вере в формальную свободу романа. И точно так же сейчас, сколь благородно и искренне ни было бы желание современного автора написать роман или трактат, он все равно пишет набор потенциальных цитат для постов в фейсбуке или аккаунтов в Инстаграме; он производит то, что будет пролайкано, прокомментировано, перепощено. Зачем этому сопротивляться? Сила, которая стоит за этим, — это сила самой публики. Ее — нашими — умами владеет форма, а не содержание.

Принципиальная сторона этой формы, ее сущность, заключается в ее непосредственном участии в рынках. Речь не только о том, что все эти посты продаются и покупаются рекламодателями и манипуляторами общественным мнением, хотя эта возможность быть проданными во времена «алгоритмических лент» и является определяющей для того, услышит ли высказывание вообще хоть кто-либо — то есть, будет ли оно существовать. Нам в большей степени интересен своеобразный рынок общественной оценки. Наши высказывания сейчас «публичны» так же, как корпорации «публичны» с легальной точки зрения: не потому, что доступны всем (ни те, ни другие даже близко не являются общедоступными), а потому, что каждый, обладающий для этого средствами, может поучаствовать в их оценке и переоценке: в случае корпораций эта оценка происходит на бирже, а в случае высказываний — в бесконечных разговорах, не очень предметно одобряющих или критикующих те или иные произведения и их авторов. Фейсбук с своими лайками лишь ускорил эти процессы, сделав рынок более «эффективным» с точки зрения экономики. Эти разговоры — так же, как и торги на бирже — связывают взаимное признание собеседников (валюту этого рынка) с их пониманием и способностью предсказать движение признания обсуждаемых объектов и людей. Узнав из мемов в инстаграме, что условный Реза Негарестани снова в моде, я могу ловким постом в фейсбуке или даже в разговоре на званом ужине рискнуть создать что-то вроде длинной или короткой позиции, заработав немного признания на догадке о том, забудут его через полгода или нет. Не к этому ли мы придем, если возьмем теорию Смулянского о желании как желании признания и доведем ее логического завершения?

В этом смысле того общего «публичного пространства», в котором говорил Лакан и которое включало все последующие за его семинаром парижские званые ужины, больше не существует. Можно даже цинично предположить, что его слушатели искали в этой публичности оправдание («Мы щекочем свои нервы Лаканом, потому что его слушают все»), которое в наше время уже не сработает, потому что больше нет никаких «всех» (так, публично переживать из-за твитов Ника Ланда стало стыдно, потому что он начал излагать «неправильные» с политической точки зрения мысли и теперь его читают лишь те, кто разделяет такие взгляды, — поэтому оправдаться тем, что Ланд знаменитость и продолжить переживать из-за его твитов уже не получится). Так что вопрос о количестве потенциальных лайков у Лакана оказывается принципиальным — это число коррелирует с тем уровнем тревоги, который сможет позволить себе испытать его слушатель, не оказавшись вынужден признать, что этой тревогой он наслаждается исключительно по собственной доброй воле.

Это предубеждение в пользу слишком конкретного понимания власти, формы речи, полей признания, которые Смулянским настойчиво универсализируются и используются для разоблачений чужой наивности, заметно во многих его интерпретациях. Например, критикуя «начитанного интеллектуала», который благодаря Фуко узнал про «заботу о себе» и пытается заняться ею, Смулянский утверждает, что такая забота… «подобает скорее господину», подразумевая, видимо, ту специфическую ситуацию, в которой Сократ советует Алкивиаду заботиться о себе. Между тем, те учения «заботы о себе», которые Фуко обнаруживает по всей Римской империи, недвусмысленно обращены ко всем классам общества, и ограничением выступает вовсе не наличие средств и ресурсов для заботы, но сама способность услышать это учение и принять его. «Забота о себе» в начале нашей эры была уже не занятием элит, но основной практикой многочисленных сект, не признающих общественных разделений – в том числе, например, секты Терапевтов (1 в н.э.). «Много званых, но мало избранных» — эта формула, освоенная, согласно Фуко, христианством вслед за античными мыслителями заботы о себе, вполне легитимирует попытки «начитанных интеллектуалов» ответить на этот зов, не будучи «господами».

«Господином» для Смулянского оказывается кто-то слишком конкретный и одновременно пока еще невидимый — кто-то, чьего прихода он ожидает. Но разве все эти рынки, о которых шла речь, (признания, рекламы, акций...), не есть тот самый «господин», которого он так точно и красочно описывает, не замечая, что тот уже здесь? То, что Смулянский говорит об этом господине, вполне применимо к рынкам. «Если господин испытывает дефицит в области той или иной сиюминутной потребности, он подает соответствующий знак [который его служители, скорее, в него вчитают] и возвращает себе не просто удовлетворение этой потребности [(1)], но и дополнительное наслаждение, связанное с тем, что за его нуждами следят, что они никогда без сопровождения не остаются [(2)]» — это и есть классическое (Хайековское) понимание роли рынка в обществе (i), рынка как распространителя и агрегатора глобальной информации о спросе и предложении, как 1) механизма вычисления ценности в тот или иной момент, участие в котором 2) позволяет любому, кто сумеет дать более точные оценки, т.е. предугадать разрыв между спросом и предложением, заработать на коррекции курса. Смулянский правильно прочитал все знаки, но не признает, что «господин» это не какой-то человек или субъект, а место, откуда ведется речь, требующая для себя наслаждения во имя самотождества. А эта речь, речь рынка, нам всем сейчас отчетливо слышна, ее требование практически вписано в наше тело, когда мы отдаемся потоку, каналу, ленте. Технологии лишь дали ей возможность зазвучать. И рыночное удовольствие — согласно лакановскому определению — и является парадигмой современного знания.

В случае с вопросом о состоянии знания, на мой взгляд, за блестящим анамнезом у Смулянского вновь не следует достойного ему дифференциального диагноза. Книга начинается с вопроса о последствиях структурализма; структуралистскими объявляются такие подходы, после которых все последующее исследовательское содержание неизбежно разделяется на «структурную необратимость... и спекуляции». У Альтюссера, например, структурной необходимостью будет «материалистическая детерминация в последней инстанции», а спекуляции относились бы к длинным цепям каузальных связей, которые приводили бы к тем или иным общественным феноменам. В ситуации, где эта структурная необратимость однозначно сформулирована и явлена, остается только спекулировать, чем сейчас мы, теоретики, в основном и занимаемся. И действительно, что нам остается — многие структуры уже придуманы, новую «грамматику» искать станет только сумасшедший, теоретики могут лишь правильно или неправильно интерпретировать вовремя застолбивших структуры структуралистов… Вопрос только в том, в правильном ли месте Смулянский ищет производимое сейчас знание.

Да, скажем, в авангардной для структурализма лингвистике сформулированная Соссюром семиотическая структура продолжает играть принципиальную роль, роль «структурной необратимости». Эта структура, предполагающая произвольность означаемомого, достаточно освободила его от означающего, чтобы начать производить современные эксперименты с языком, – такие, что про означающее забывают с самого начала. В первую очередь, речь идет о многочисленных статистических исследованиях, на которые многие наши современники возлагают большие надежды, хотя обычно они не могут сообщить нам ничего конкретного (кроме слабозначимых корреляций, обозримых только в очень конкретных условиях): их бессилие заметно в гуманитарных науках. Но вершина статических достижений это не какая-нибудь отдельная корреляция из психологии, но нейросеть, такая, как GPT-3 (i), вызывающая тревогу у многих современных теоретиков, — компьютерная система, которая обобщает огромный пласт знаний в само-структурирующийся набор статистической информации.

Статистические исследования, включая и GPT-3, мало что дают нам с точки зрения чистой теории: они оперируют уже существующими теоретическими категориями. В лучшем случае такие исследования лишний раз демонстрируют, что структуры языка или структурированные общественные феномены рождаются из статистических эффектов — так же, как феномены, о которых говорят классические подходы к физике, могут считаться упрощением тех эффектов, которые более точно описывают статистические теории. Но этот тезис был высказан уже Соссюром применительно к языку, хотя и нельзя сказать, что структуралисты, многие из которых не рассматривают структуру как статистический эффект, в полной мере восприняли его. Но именно благодаря тому, что GPT-3 не вносит ничего нового лингвистическую теорию, она демонстрирует, как именно на современном этапе работает знание, суть которого больше не заключается в развитии теорий.

Структурализм действительно разделяет знание на необратимость структуры и непредсказуемость деталей, что играет с теорией злую шутку. Не поддающиеся обобщению детали малоинтересны теории, потому что ей с ними нечего делать, они слишком специфичны и фрагментарны. С другой стороны, исключительно с деталями — в том числе, с деталями как продуктом вычитания структуры из феномена, ради чего структуры и изучаются — и работает практика (в том числе и психоанализ). Лингвистика, социология, психология, которые пытаются использовать статистику для создания теории, находят лишь разного рода детали, сообщающие информацию о конкретном времени и месте, конкретных группах людей в конкретных ситуациях. Возникает вопрос, насколько универсальны эти данные и можно ли делать обобщения на их основании. Часто они не выдерживают даже повторной проверки. При этом маркетологи, политтехнологи или создатели систем машинного обучения, используя те же методы, добиваются значительных, пусть и жестко ограниченных в применении, результатов, которые сразу могут быть использованы в практических целях — их ценность напрямую связана с тем, что они уникальны и не поддаются универсализации. Это знание, как сам GPT-3, продуктивно без теории и исключительно вне теории; оно локально, как локально знание на Хайековском рынке.

Стремительное превращение мира в набор рынков идет рука об руку с изменением положения знания: если оно и продолжает цениться, то только в своей локальности, в своем здесь-и-сейчас. Это отражают, кстати, и многие критикуемые Смулянским современные теории (скажем, постколониальные, связанные с телесностью или воплощенностью). Общеизвестные мнения, вкусы, каноны теряют свою власть не потому, что кто-то с ними борется, а потому, что они никогда не были такими монолитными и однозначными, какими пытались казаться, и с современной скоростью обмена оценками эту иллюзию бессмысленно и просто невозможно поддерживать. Речь в теоретических пространствах продолжает настаивать на своей универсальности. Те, кто ведут ее, будто бы подразумевают абсолютность собственных объектов и понятий. Но в наше время цена такому дискурсу — лишь число лайков под постом, на языке академиков — индекс Хирша.

Лакан Ж. Изнанка психоанализа (Семинар, Книга XVII (1969-70)). М.: Издательство «Гнозис», Издательство «Логос», 2008.
Хайек, Ф.. Использования знаний в обществе / Собр. Соч., т. 15. Социум, 2020.
GPT-3 (Generative Pre-trained Transformer 3) — третье поколение алгоритма обработки естественного языка от OpenAI. На сентябрь 2020 года это самая крупная и продвинутая языковая модель в мире. Модель, по заявлению разработчиков, может быть использована для решения «любых задач на английском языке». GPT-3 или ее аналоги уже используется для генерации текстов на таких сервисах как Write With Transformer (https://transformer.huggingface.co) или Балабоба от Яндекса (https://yandex.ru/lab/yalm)