Помогите развивать независимый студенческий журнал — оформите пожертвование.
 
Литераторы против абсолютизма
Перевод главы из книги Терри Иглтона
Переводчик: Алексей Старостин
Редактор: Константин Митрошенков
Иллюстрации: Саша Рогова

Выходные данные: Eagleton T. The Function of Criticism. — London: Verso, 1984. — 133 p.
Публикация: 10 ноября 2021
В своем классическом исследовании «Функция критики» (1986) литературовед и философ-неомарксист Терри Иглтон рассматривает историю английской литературной критики, начиная с первых специализированных изданий XVIII века и заканчивая второй половиной XX века. Мы перевели первую главу книги, в которой Иглтон рассказывает, как зарождение литературной критики связано с формированием буржуазной публичной сферы и объясняет, что общего у критика и фланера.
Современная европейская критика родилась в борьбе против абсолютистского государства. В рамках этого репрессивного режима в XVII и XVIII веках европейская буржуазия начала выкраивать для себя отдельное дискурсивное пространство, где на смену грубым указам авторитарной власти пришли рациональное суждение и просвещенная критика. Расположенная между государством и гражданским обществом, эта буржуазная «публичная сфера», как ее определил Юрген Хабермас, включает в себя множество социальных институтов — клубы, журналы, кофейни, периодические издания — в которых частные лица собираются для свободного и равного обмена мнениями, тем самым создавая относительно сплоченное сообщество, дискуссии в рамках которого могут стать мощной политической силой. Утонченное и информированное общественное мнение противопоставляет себя произвольному диктату автократии; в рамках прозрачного поля публичной сферы предполагается, что право человека говорить и выносить суждения зависит уже не от его положения в обществе, привилегий и традиции, а от того, в какой степени он конституирует себя как субъекта дискурса, разделяя идею универсального разума. Нормы этого разума, тоже по-своему абсолютные, отвергают высокомерие аристократической власти; эти правила, как отмечает Драйден, «основываются на здравом смысле и разумной аргументации, а не на авторитете».

«В эпоху Просвещения, — пишет Петер Хоэндаль, — концепция критики неотделима от института публичной сферы. Всякое суждение предназначено для того, чтобы быть адресованным публике; коммуникация с читателем является неотъемлемой частью этой системы. Благодаря связи с читающей публикой критическая рефлексия теряет свой приватный характер. Критика становится открытой для дискуссий, она пробует убеждать, она порождает противоречия. Она становится частью публичного обмена мнениями. В исторической перспективе, современная концепция литературной критики прочно связана с подъемом либеральной буржуазной публичной сферы в начале XVIII века. Литература способствовала эмансипации среднего класса, выступив в качестве инструмента, который позволил ему обрести уверенность в своих силах и артикулировать собственные человеческие потребности в пику абсолютистскому государству и иерархическому обществу. Литературная дискуссия, прежде служившая формой легитимации придворного сообщества в аристократических салонах, заложила основу для политической дискуссии в среднем классе». Как отмечает Хоэндаль, впервые это произошло в Англии; однако, стоит подчеркнуть, что, учитывая местные особенности, консолидация буржуазной публичной сферы скорее стала следствием политического абсолютизма, нежели результатом внутреннего сопротивления ему. Английская буржуазная публичная сфера начала XVIII века, центральными институтами которой были Tatler Стила◻️ и Spectator Аддисона◻️, была движима идеей исправления нравов и сатирической насмешки над распущенной и регрессивной в социальном отношении аристократией; тем не менее, ее главный импульс — это классовая консолидация, кодификация норм и регулирование практик, с помощью которых английская буржуазия сможет вступить в переговоры об историческом альянсе с теми, кто выше ее по социальному статусу. Когда Маколей отмечает, что Джозеф Аддисон «знал, как использовать насмешку, не злоупотребляя ей», он имеет в виду, что Аддисон знал, как критиковать традиционный правящий класс, поддерживая отношения с ним и избегая злобных нападок в духе Поупа или Свифта, которые порождали раскол. Юрген Хабермас отмечает, что публичная сфера появилась в Англии раньше, чем где-либо еще, поскольку английские дворянство и аристократия, традиционно вовлеченные в обсуждение культурных вопросов, ко всему прочему разделяли с нарождающимся классом предпринимателей экономические интересы, в отличие, скажем, от своих французских собратьев. Таким образом, в Англии сферы политики, культуры и экономики были связаны гораздо теснее, чем в какой-либо другой стране. Отличительной чертой английской буржуазной сферы является ее консенсуальный характер: Tatler и Spectator выступают катализаторами в процессе создании нового правящего блока английского общества, пестуя класс предпринимателей и приводя в чувство расточительную аристократию. Ежедневно (или три раза в неделю) страницы этих журналов, как и сотен других, более скромных изданий-подражателей, являли свидетельства зарождения новой дискурсивной формации в пост-реставрационной Англии. В этом тесном союзе классовых ценностей «слились лучшие качества пуритан и кавалеров» (А. Дж. Бельям) и была создана «идиома общих стандартов вкуса и поведения» (К. Д. Ливис). Сэмюэль Джонсон обнаружил следы этого идеологического осмоса в самой манере письма Аддисона — «фамильярной, но не грубой», как он характеризует ее. Умеренный вигизм Аддисона и Стила, их далекие от сектантства политические взгляды, в которых одобрение неотесанного тори сэра Роджера де Коверли сочеталось с восхищением сэром Эндрю Фрипортом, предпринимателем и вигом, легли в основу культурного консенсуса. Аддисон сам одновременно владел имуществом в городе и загородным поместьем, лично занимаясь земельными и финансовыми вопросами; он был, по выражению одного из комментаторов, «самым красноречивым в своей партии защитником коммерческого успеха и биржи», но при этом Spectator Club ◻️ специально был задуман таким образом, чтобы включать в себя представителей всех респектабельных социальных слоев (Spectator 34). Бельям утверждает, что взгляд Аддисона «был прикован не только к двору, но и ко всему обществу в целом, и он стремился открыть простому человеку глаза на литературу; более того, открыть его разум, сформировать его суждения, научить его размышлять и предоставить ему общие сведения об искусстве и жизни. Он поставил себе целью организовать такой курс по литературе и эстетике». Короче говоря, объединению английского правящего блока поможет не что иное, как культура, а критик окажется главным исполнителем этой исторической миссии.
Можно сказать, что современная английская критика по иронии судьбы была порождена политическим консенсусом. Дело конечно же не в том, что в XVIII веке было меньше конфликтов и озлобленности, и не в том, что буржуазная публичная сфера представляла собой органичное общество всеобщего согласия. Речь о том, что ожесточенные споры эссеистов и памфлетистов велись в то время, когда в английском обществе происходила кристаллизация все более и более самоуверенного правящего блока, который задал границы того, о чем можно и о чем нельзя говорить. Лесли Стивен противопоставляет Вольтера и Руссо, французских оппозиционных литераторов XVIII века, таким критикам как Сэмюэль Джонсон, которые во многом разделяли и артикулировали взгляды той аудитории, для которой они писали. В этом, действительно, проявляется ирония просвещенческой критики — апеллируя к фундаментальным стандартам разума, она противопоставляет себя абсолютизму, но сам по себе критический жест имеет типично консервативный и корректирующий характер, пересматривая и исправляя определенный феномен таким образом, чтобы он соответствовал ее жесткой дискурсивной модели. Критика — это исправительный аппарат, бичующий отклонения и пресекающий нарушения; тем не менее, эта юридическая технология применяется во имя исторической эмансипации. Классическая публичная сфера предполагает дискурсивное перераспределение социальных сил, пересмотр границ между социальными классами путем разделения на тех, кто участвует в рациональной дискуссии и тех, кто не принимает в ней участия. Сферы культурного дискурса и социальной власти близки друг другу, но не гомологичны: первая пронизывает вторую и приостанавливает действие различий, существующих в ней, деконструируя и реконституируя ее в новой форме, временно перенося ее «вертикальные» градации на «горизонтальную» плоскость. «В целом, — пишет Хоэндаль, — в собраниях частных лиц не обращали внимания на социальные привилегии. В читательских обществах и клубах статус человека не имел значения, их члены могли на равных дискутировать между собой. На место авторитарных аристократических суждений об искусстве пришли беседы "просто" образованных людей». Новая культурная формация накладывается на традиционную структуру власти английского общества, моментально размывая существующие разграничения, чтобы еще более прочно утвердить собственную гегемонию. В английских кофейнях XVIII века (а их насчитывалось более трех тысяч в одном только Лондоне) писатели на равных общались со своими патронами, будь то дворяне, эсквайры, пасторы, торговцы или ремесленники… Отличительной особенностью литературных сообществ той эпохи была их абсолютная гетерогенность, они включали в себя политиков, дипломатов, юристов, теологов, ученых, физиков, хирургов, актеров и так далее, не говоря уже о поэтах и прочих литераторах». «Кофейни, — пишет Бельям, — были точками притяжения. Люди встречались, обменивались мнениями, формировали группы, находили единомышленников. Короче говоря, благодаря им начало развиваться общественное мнение, с которым впоследствии пришлось считаться». Аддисон, если верить его викторианскому биографу, «был главным архитектором общественного мнения в XVIII веке». Дискурс становится политической силой: «Распространение общей культуры, — отмечает восхищенный Бельям, — объединило все общественные классы. Читатели уже не были сегрегированы в водонепроницаемых отсеках пуритан и кавалеров, двора и города, столицы и провинции: «Отныне все англичане были читателями». Он, безусловно, несколько преувеличивает: Spectator разошелся тиражом в три тысячи экземпляров, при этом население Англии того времени составляло приблизительно пять с половиной миллионов человек. Число людей, покупавших книги, измерялось тогда десятками тысяч, а великое множество англичан были неграмотны или малограмотны. Не похоже, чтобы эмульсионное пространство публичной сферы распространилось дальше священников и хирургов, достигнув работников ферм или домашней прислуги, несмотря на явно преувеличенное утверждение Дефо о том, что «в этом роскошном городе (Лондоне) очень мало кофеен, в которых не нашлось бы безграмотного механика, рассуждающего о самых приземленных вещах и оценивающего действия величайших людей Европы… вы встретите лудильщика, сапожника или грузчика, критикующих речи Ее Величества или же сочинения самых знаменитых людей эпохи». Тем не менее, Бельям по-своему уловил суть дела: в непрерывном вежливом обмене мнениями между рациональными субъектами на кону оказывается укрепление нового властного блока на знаковом уровне. Согласно Джону Кларку, «ратуя за хорошую литературу, мы служим делу не только религии и добродетели, но и хорошей политики и гражданского управления». «Поощряя хороший вкус в поэзии, — пишет Томас Кук, — мы также поощряем хорошие манеры. Для государства нет более важной задачи, чем поддержка талантливых литераторов».

В своих высказывания и сочинениях участники этого рационального пространства с подобающим почтением относятся к тонкостям класса и ранга; но речевой акт, énonciation (фр. «акт высказывания») в противовес énoncé (фр. «содержание высказывания»), в силу самой своей формы предполагает равенство, автономию и обоюдность, что противоречит его классово-обусловленному содержанию. Сам акт высказывания разоблачает квази-трансцендентальное сообщество субъектов, универсальную модель рационального обмена мнениями, и вступает в противоречие с иерархиями и практиками исключения, о которых говорится в нем. Публичная сфера в каком-то смысле разрешает противоречия общества меркантилизма, попросту производя инверсию его понятий: если процесс, в ходе которого абстрактное равенство на уровне естественных прав преобразуется в систему реальных дифференцированных прав, создает трудности для буржуазной либеральной теории, то буржуазная публичная сфера примет эти дифференцированные права в качестве отправной точки и вернет их обратно в область дискурса, к абстрактному равенству. По-настоящему свободным рынком является рынок культурного дискурса, конечно, в рамках определенных нормативных правил; роль критика заключается в том, чтобы администрировать эти нормы, избегая как абсолютизма, так и анархии. Легитимность высказывания опирается не на само высказывание как послание и не на социальный статус говорящего, а на тот факт, что сказанное соответствует определенной парадигме суждения, встроенный в сам акт говорения. Статус спикера зависит от формального характера его дискурса, а не от его положения в обществе. Дискурсивные идентичности не заданы заранее, они конструируются самим актом участия в вежливой беседе; и это, можно сказать, в какой-то степени противоречит мудрости Локка, согласно которой предзаданные субъекты-собственники вступают в договорные отношения друг с другом. Публичная сфера напротив, не признает в качестве данности рациональные идентичности, существующие за ее пределами, поскольку рациональность рассматривается как способность выражать свое мнение в заданных рамках; рациональны те, кто может участвовать в определенном типе дискурса, но судить об этом можно только после того, как человек включился в обсуждение. Таким образом, критерием права на участие в публичной сфере становится само участие, хотя, конечно, невозможно представить себе ситуацию, при которой, люди, не имеющие собственности — «интереса», в категориях XVIII века — могли бы участвовать в обмене мнениями. Однако, не стоит полагать, что публичная сфера существует лишь для обсуждения подобных вопросов; напротив, подобные вопросы подспудно становятся проблематичными для публичной сферы, для самой ее структуры, делающей возможным беспристрастное изучение того или иного вопроса. Только люди, имеющие свой интерес, могут быть беспристрастными. Универсальный разум, как форма и явление, окрашивает каждое отдельное высказывание внутри этой сферы, распространяется вместе с ними и выступает гарантом их авторитетности. Он бесконечно воспроизводится в ходе высказывания и обмена мнениями, поднимается над отдельными сообщениями, которые сам и передает, и выносит суждения о них. Все высказывания, таким образом, действуют в рамках режима, который возвышает их до универсального статуса в тот самый момент, когда они производятся. Он придает им легитимность, которая, с одной стороны, в полной мере не существует до того, как было произведено высказывание, а с другой — не может быть сведена к нему. Однако, подобно неуловимой концепции «возможности», эта легитимность одновременно тождественна высказыванию и превосходит его. Подчиненная правилам форма высказывания и обмена мнениями выступает в роли регулятора отношений между отдельными высказываниями и дискурсивной формацией в целом; эта форма не налагается на высказывание со стороны некоего внешнего центра, как в случае с государством, регулирующим товарное производство, но, вместе с тем, она и не органична самому высказыванию. Таким образом, в дискурсе буржуазия обнаруживает идеализированный образ своих общественных отношений. «Литераторы страны, — отмечает Дизраэли в своих «Периодических эссе» (1780), — представляют собой свободных бюргеров, между которыми существует естественное и политическое равенство». Голдсмит не случайно указал на важное значение термина republic of letters (англ. «республика словесности»); ибо что лучше отвечает буржуазной мечте о свободе, чем общество мелких производителей, чьим постоянно доступным и абсолютно неисчерпаемым товаром является сам дискурс, обмен которым производится на равных условиях таким образом, что он подтверждает автономию каждого отдельного производителя? Только в этой идеальной дискурсивной сфере возможен обмен без доминирования; ведь убеждать — не значит доминировать, а высказывать свое мнение — это скорее акт взаимодействия, нежели конкуренции. Циркуляция здесь может проходить без какого-либо намека на эксплуатацию, поскольку внутри публичной сферы нет подчиненных социальных классов, — более того, в ней, как мы уже увидели, в принципе отсутствуют социальные классы. Согласно идеологическому образу, конструируемому самой публичной сферой, на кону в ней стоит не власть, а разум. В ее основании лежит истина, а не авторитет, и ее главной валютой является рациональность, а не доминирование. Именно на этой радикальной диссоциации политики и знания построен весь ее дискурс; и публичная сфера начнет разрушаться именно тогда, когда эта диссоциация станет менее правдоподобной.


Периодические издания начала XVIII века были главной составляющей формирующейся буржуазной публичной сферы. Они оказывали, как пишет Э. С. Коллинз, «очень мощное образовательное воздействие, влияя на политику и одновременно формируя общественное мнение страны». Джейн Джэк считает периодические издания, «ставшие популярными среди высших классов», доминирующей литературной формой первой половины века, а Лесли Стивен описывает их как «самую успешную инновацию того времени». Появление Tatler и Spectator обозначило качественный скачок вперед по сравнение со всем, что было до них: «Некоторые более ранние издания, — сообщает Ричард П. Бонд, — делали основной упор на научные труды, чаще публикуя краткие резюме и отрывки из них, чем собственную критику, и несколько изданий допускали некоторые элементы беллетристики, но ни один журнал не пытался совершенствовать вкусы публики, уделяя большое внимание искусствам, прежде всего, литературе, делая это в одновременно серьезной и приветливой манере. Tatler первым из английских периодических изданий сделал это». Конечно, это не была «профессиональная» в современном смысле слова критика. Замечания Стила о литературе ситуативны и выполнены в импрессионистской манере, в них отсутствует какая-либо теоретическая структура или руководящий принцип. Аддисон чуть более аналитичен, однако его критика, как и его мысль в целом, по сути своей эмпирична и эмоциональна, в духе Гоббса и Локка. Аддисона интересует скорее психологический эффект литературного произведения, — приносит ли оно удовольствие и каким образом? — нежели более технические или теоретические вопросы. На тот момент литературная критика как единое целое не представляла собой автономный дискурс специалистов, хотя ее более технические формы к тому времени уже успели появиться; она скорее была одной из сфер этического гуманизма, неотделимой от моральной, культурной и религиозной рефлексии. Tatler и Spectator — это проекты буржуазной культурной политики, чей емкий гомогенизирующий язык может охватить искусство, этику, религию, философию и повседневную жизнь; о «литературной критике», не выстроенной целиком и полностью на базе культурной и общественной идеологии, речи не идет. Критика здесь еще не «литературная», а «культурная»: изучение литературных текстов — это лишь одна, сравнительно маргинальная часть более широкого предприятия по изучению отношения к прислуге, правил галантности, статуса женщин и семейных отношений, чистоты английского языка, характера супружеской любви, психологии чувств и законов туалета. Схожий диапазон тем мы видим и в крайне влиятельном журнале Review, выходившем во времена Дефо, «первом выдающемся английском эссеистическом издании, освещавшем политические, экономические, церковные, общественные и этические вопросы». Критик, который в большей степени играет роль культурного стратега, нежели литературного эксперта, выступает против специализации: «Правда в том, — отмечает Аддисон в Spectator 291, — что нет ничего более абсурдного, чем человек, который позиционирует себя как критика и не обладает глубокими познаниями в различных областях...». Утонченность вступает в конфликт с педантичностью: хотя Аддисон и относился с энтузиазмом к научным экспериментам и новой философии, он проповедовал эти занятия только потому, что считал их подходящими для джентльмена. Критик, играющий роль культурного обозревателя, не признает неприкосновенность границ между идиомами и полями социальной практики; его роль заключается в том, чтобы праздно бродить между ними, проверяя их на соответствие нормам гуманизма, носителем которого он является. Гибкие, гетерогенные формы журнала и периодического издания отражают эту непринужденность и всеохватность: художественные и нон-фикшн материалы равноправно сосуществуют в них, эссе о вопросах морали легко перетекают в анекдоты и аллегории, а читателей активно призывают присылать свои тексты. (Столкнувшись с нехваткой материалов, Стил предупредил свою аудиторию, что журналу придется закрыться, если читатели не будут писать для него.) Границы между литературными жанрами, авторами и читателями, реально существующими и вымышленными корреспондентами, оказываются размыты. Tatler и Spectator представляют собой усовершенствованную и переработанную версию предшествующих форм периодики. Они заимствуют приемы, оттачивают или отбрасывают тот или иной стиль, искусно пересобирают элементы, почерпнутые из разных источников. Дайджесты или краткие резюме научных книг для занятых читателей, которые публиковали некоторые периодические издания XVII века (вне всякого сомнения, наиболее ранняя форма «литературной критики» в Англии), теперь превращаются в полноценные критические эссе; от похабностей и непристойностей, характерных для таких материалов, разумно решено отказаться, но предприятие, направленное на распространение знаний, в руках Аддисона и Стила превращается в имплицитное описание beau monde (фр. «высшего общества»). Такие влиятельные журналы как Athenian Mercury ◻️ Джона Дантона, дававшие квази-научные ответы на вопросы аудитории, придумывали специальные уловки для того, чтобы публиковать подлинную или же фиктивную переписку с читателями. Характерное для популярной прессы XVII века стремление реагировать на запросы читателей, подпитывая их интерес к научному знанию и потребность в моральном успокоении и общественном ориентире, сохраняется, но возводится до изощренной идиомы, которая одновременно льстит читательской savoir faire (фр. «сметливости») и развивает ее. Писатель и читатель, факт и вымысел, документирование и дидактика, обходительность и трезвость: конструируется единый, скрупулезно стандартизированный язык, призванный артикулировать все вышеперечисленное. Он размывает границы между производством и потреблением, рефлексией и репортажем, моральной теорией и социальной практикой. Из этого плавильного котла поджанров, классовых стилей и идеологических мотивов появляется новый тип культурной политики — ориентированной на широкий охват и доступность, но одновременно закрытой в социальном плане.
Критик как фланер или bricoleur (фр. «мастер на все руки»), праздно блуждающий по различным социальным ландшафтам и всюду чувствующий себя как дома, по-прежнему выполняет функцию судьи; но выносимые им вердикты не следует путать с цензурой находящегося на Олимпе авторитета. «Я всегда замечал, — пишет Стил в Tatler 29, — что критик — наиглупейший из всех смертных; приучая себя исследовать все вещи подряд, независимо от того, значимы они или нет, он не может взглянуть ни на одну вещь, не вынеся о ней суждения; а посему он никогда не бывает компаньоном, но всегда остается цензором... дотошный критик это своего рода пуританин в утонченном мире…». Короче говоря, сам акт критики создает острую идеологическую проблему: как может кто-то заниматься критикой, не впадая в угрюмое сектантство, разрушившее английский общественный порядок, тот тип мышления, реформирование которого Стил сделал частью своего проекта? Как может критика в своем неизбежно негативном движении восхвалять идеологическое соглашение с тем предметом, который она осуждает? Сама критика, с ее подтекстом конфликта и разногласия, угрожает разрушить консенсус, лежащий в основании публичной сферы; а сам критик, который находится в центре цепочек обмена в этой сфере, распространяя и собирая ее дискурс, а затем запуская его рециркуляцию, представляет собой потенциально проблематичный элемент внутри нее. В качестве решения этой дилеммы Стил предлагает «дружеские отношения»: для своих собратьев критик скорее не бичеватель, а равный собеседник и партнер по клубу, он выражает мнение, а не карает. Он — проходящий мимо символический представитель общественности, который лишь отвечает за ее самопознание и должен журить и исправлять ее в рамках общественного договора со своими читателями, не претендуя на какой-либо статус или субъективную позицию, не согласующиеся с такими близкими социальными отношениями.
Периодические издания, как отмечает Уильям Хэзлитт, «в области морали и манер сделали то же, что эксперимент сделал в области натурфилософии, отказавшейся от догматического метода». Узнаваемый тон Tatler и Spectator — легкий и миролюбивый, где обходительность граничит с сатирической насмешкой — свидетельствует о том, что журналы выбрали именно этот путь. «В принципе, — пишет Хоэндаль, — все обладают базовой способностью выносить суждения, однако в силу индивидуальных обстоятельств люди в разной степени развивают ее. Это означает, что призыв участвовать в критике обращен ко всем; это не привилегия определенного социального класса или профессиональной группы. Из этого следует, что критик, даже профессиональный, выступает лишь как представитель широкой аудитории и формулирует идеи, которые могут прийти в голову каждому. Его основная задача по отношению к публике — организовывать дискуссию». Поуп сформулировал свое мнение по этому вопросу чуть более лаконично: «Учись людей учить — не поучать / Буди умы, чтоб к знанью приобщать» (Опыт о критике◻️). Молчаливая претензия критики на превосходство, равно как и накопление власти и имущества, считаются допустимыми потому, что у всех людей есть возможность заниматься ею. Если эта возможность предполагает высокий культурный уровень, то само занятие неизбежно оказывается уделом дилетантов: в английской традиции критика является традиционным занятием аристократии, что размывает границу между врожденным и приобретенным, искусством и природой, специализацией и спонтанностью. Подобный дилетантизм не следует путать с невежеством или недостатком умений, он представляет собой обыденную полиморфную экспертизу человека, погруженного во все сферы культуры — того, кто из писателя превращается в читателя, из моралиста в меркантилиста, из тори в вига и обратно, предлагая себя в качестве — ни больше, ни меньше — свободного пространства, в котором все эти различные элементы могут собираться и скрещиваться друг с другом. Тот факт, что писатель и читатель, гражданин и критик, множество литературных стилей и отдельных областей знания, были соединены воедино, и из всего перечисленного был создан язык, одновременно отвечающий правилам хорошего тона и прозрачный, свидетельствует об отсутствии специализации, понятном нам сейчас лишь отчасти. Это отсутствие предшествовало интеллектуальному разделению труда, неизбежной реакцией на которое является наш современный дилетантизм. В любом случае критик как функционер, медиатор или модератор выступает локусом языков, которые он заимствует, а не изобретает; Spectator, как отмечал Т. Х. Грин, это разновидность литературы, которая «представляет собой диалог с публикой о ней самой» , а критик — это зеркало, в котором очарованная публика видит саму себя. Быть регулятором и распространителем идей гуманизма, защитником и наставником общественного вкуса — это часть более фундаментальных обязанностей критика как репортера и информатора, всего лишь механизма, при помощи которого публика может углубить мнимое единство с собой же. Tatler и Spectator сознательно прививают гетерогенной в социальном отношении публике универсальные нормы разума, суждения и морали, но их суждения не носят произвольный и авторитарный характер распоряжений, отдаваемых технократической кастой. Напротив, они должны оформляться и ограничиваться изнутри тем самым публичным консенсусом, который они стремятся взрастить. Критик не является интеллектуалом в нашем понимании: в XVIII веке, как отмечает Ричард Рорти, «были люди остроумные, люди ученые, люди благочестивые, но высоколобых не было». Если критик, подобно молчаливому мистеру Наблюдателю◻️, стоит немного в стороне от городского шума, то это не признак отчуждения: это делается для того, чтобы пристально следить за происходящим и передавать добытые сведения более занятым членам общества. Справедливое критическое суждение не является свидетельством духовной разобщенности, напротив, оно возникает благодаря активному взаимодействию с повседневностью. Именно в тесном эмпирическом контакте с социальным текстом раннебуржуазной Англии появляется на свет современная критика; начиная с энергичного эмпиризма рассматриваемой эпохи и заканчивая Ф. Р. Ливисом◻️, мы видим почти непрерывную линию развития, в ходе которого подобного рода критика в какой-то момент превращается в «литературу».

Такие «спонтанные» контакты становятся возможными благодаря крайне тесной связи между культурой, политикой и экономикой. В начале XVIII века кофейни были не только форумами, где, как отметил один человек, «совместное чтение превратилось в повальное увлечение», но также точками притяжении для людей, занятых в области финансов и страхования, где биржевые маклеры начинали свой бизнес, и где достиг своей кульминации кризис, вызванной крахом «Компании Южных морей»◻️. В клубах, которые создавались на базе этих одновременно культурных и коммерческих институций, было широко распространено то, что Лесли Стивен называет «характерными братаниями политиков и литераторов». Как отмечает Стивен, они собирались в кофейнях «в своего рода негласной конфедерации клубов, чтобы обменяться впечатлениями и сформировать общественное мнение на день». Культурные и политические идиомы все время переплетались: Аддисон сам совмещал работу чиновником государственного аппарата с журналистикой, а Стил занимал пост в правительстве. Вероятно, никогда в современной истории Англии литературная и политическая каста не были так тесно связаны, как в тот период. Томас Маколей предлагает правдоподобное объяснение этому. В начале XVIII века, до того, как парламентские дебаты стали открытыми, речи парламентариев слышали лишь непосредственные участники заседания; распространение своих идей за пределы этого круга требовало интенсивной политической полемики и сочинения памфлетов, которые в то время составляли значительную часть литературной продукции. «Но сомнительно, — пишет Маколей, — сделал ли Сент-Джон столько для тори, как Свифт, или Коупер столько для вигов, как Аддисон» . Если Tatler и Spectator сами по себе были не особо «политическими» изданиями, культурный проект, который они представляли, мог быть реализован лишь в тесной связке с политической силой; и, если эти издания были не слишком политизированными, причиной отчасти было то, что политический момент, как я уже указывал, требовал от них «культурности».
Маколей в своей знаменитой работе пишет, что Аддисон «примирил ум с добродетелью после долгой и бедственной их разладицы, впродолжение которой ум находился в заблуждении от распутства, а добродетель от фанатизма». Имена Аддисона и Стила олицетворяют собой саму сущность английского компромисса: это искусное сочетание утонченности и gravitas (лат. «серьезности»), учтивости и морали, исправления и консолидации не могло не соблазнить буржуазных интеллигентов более позднего периода, которые уже были духовно отрезаны от породившего их промышленного капитализма. Вернуться к моральному пылу доиндустриальной буржуазии, на которую еще не обрушился удар индустриального филистерства, и которая использовала аристократический тон, в то же время отвергая его легкомысленность: подозреваю, что такое фантастическое решение обязательно было бы придумано, если бы оно не было доступно в качестве исторической возможности. «Здесь еще нет ничего от того филистерства, — отмечают Легуи и Казамян, — которым впоследствии будет заражен английский средний класс, и это неслучайно». В этих первых журналистах английская критика смогла разглядеть своих славных прародителей, которые воспользовались тем кратким мгновением, когда буржуазия приобрела и еще не утратила респектабельность. Большинство литературных критиков, как заметил однажды Рэймонд Уильямс, прирожденные кавалеры; однако, поскольку по большей части они являются выходцами из среднего класса, образ Аддисона и Стила позволяет им предаваться антибуржуазным предубеждениям, подведя под них понятное и безупречное в «моральном» отношении основание. Если Аддисон и Стил знаменуют собой эру респектабельной буржуазии, они же знаменуют и тот момент, когда такой жанр как журналистика, прежде пользовавшийся дурной славой, становится легитимным. Вальтер Грэхэм пишет, что периодические издания предыдущей эпохи «страдали от пристрастности и агрессии, безудержного сектантства, грубого вкуса и личных обид… Благодаря Аддисону и Стилу "литературные" издания стали респектабельными, и, с помощью эссеистической манеры письма, журналистика избавилась от стигмы». Передышка от сектантской агрессии — которая, как мы увидим, была недолгой — совпадает с перерождением периодики в литературу: именно в тот момент, когда письму удается преобразовать грязную политическую борьбу в «cтиль». На смену враждебности приходит примирение, отвечающее требованиям канона. Именно по этой причине сатирики-тори XVIII века со своим «экстремистской» агрессией часто производили неловкое впечатление на позднейших читателей: разве прозу Свифта и «Дунсиаду» ◻️ не подпортила паталогическая желчность их авторов? Литература — это место, где политическое исчезает, растворяется и затем возрождается в виде утонченных произведений. Ирония подобной точки зрения на XVIII век довольно очевидна: утонченные периодические издания ознаменовали собой переход от сектантской полемики и культурному консенсусу, и именно это было их главной политической функцией.

Таким образом, в начале XVIII века буржуазный принцип абстрактно-свободного и равного обмена переходит из сферы рынка в сферу дискурса, чтобы мистифицировать и идеализировать существующие буржуазные общественные отношения. Мелкие собственники товара под названием «мнение» собираются вместе для его регулируемого обмена, одновременно с этим подражая буржуазным экономическим отношениям в более чистой, чуждой доминированию форме, внося свой вклад в политический аппарат, который поддерживает их. Сконструированная таким образом публичная сфера одновременно универсальна и специфична в классовом отношении: в теории, все могут принимать участие в ней, но лишь потому, что классово-детерминированные критерии того, что следует считать широким участием в данной сфере, изначально заложены в нее. Валютой в этой сфере является не титул и не собственность, а рациональность — рациональность, которая, фактически, может быть артикулирована только людьми со своими общественными интересами, которые возникают благодаря наличию у них собственности. Но, поскольку эта рациональность не принадлежит одному-единственному классу внутри социального блока-гегемона, — поскольку она является продуктом активного диалога между доминирующими классами, о чем ярко свидетельствуют Tatler и Spectator — существует возможность рассматривать ее как универсальную, и, следовательно, возвеличивать тот тип джентльмена, что уже не так жестко зависит от предпосылок вроде наследственного статуса и классовой принадлежности. Обладание властью и собственностью позволяет вам участвовать в определенных вежливого обмена мнениями, но этот обмен ни в коем случае не выступает всего лишь инструментом для достижения материальных целей. Напротив, коммуникация, в которую вы вступаете с другими собеседниками, также обладающими собственностью, носит в определенном смысле «фатический» характер: используя принятые формы и конвенции дискурса, вы лишь упражняетесь в своем вкусе и рассудительности. Культура в этом смысле автономна от материальных интересов; там, где между ними происходит смычка, об этом свидетельствует сама форма дискурсивного сообщества, свобода, автономность и равенство речевых актов, отвечающее интересам буржуазных субъектов.
Tatler (англ. «болтун», «сплетник» — журнал, издававшийся в 1709-1711 гг. Ричардом Стилом и Джозефом Аддисоном
Spectator (англ. «наблюдатель») — журнал, издававшийся в 1711-1714 гг. Ричардом Стилом и Джозефом Аддисоном
На страницах журнала Spectator рассказывалось о собраниях вымышленного Spectator Club, в который входили представители купечества, армии, городского населения и поместного дворянства
Журнал, издавашийся в Лондоне с 1690 по 1697 год
Перевод А. Субботина
Мистер Наблюдатель (Mr. Spectator) — вымышленный автор журнала Spectator
Ф. Р. Ливис (1895-1978) — британский литературный критик
Британская торговая компания, разорившаяся в 1720 году
Поэма английского поэта Александра Поупа (1688-1744)